назад в раздел "Произведения"

I. Из газет

ПОГИБ ЛАВР ЖЕМАЙЛО

Борец с самоубийствами сам становится самоубийцей

Мир московской журналистики потрясен скорбной вестью.

Наш цех лишился одного из самых блестящих своих перьев. Угасла яркая звезда, совсем недавно появившаяся на газетном небосводе.

Полиция ведет расследование, изучает все возможные линии, включая и версию о ритуальной казни, свершенной "Любовниками Смерти" над отважным журналистом, однако всем, кто читал блестящие репортажи и глубокие аналитические статьи Л.Жемайло в "Московском курьере", картина произошедшего ясна. Члены тайного клуба умерщвляют себя, не других. Нет, произошло не убийство, а трагедия по-своему еще более прискорбная. Наш собрат взвалил на свои плечи слишком тяжкую ношу, быть может, вовсе непосильную для смертного, и эта ноша его подломила. Теперь он за роковой чертой, присоединился к тому самому "большинству", о котором писал в своей нашумевшей, провидческой статье "Есть много на земле и в небесах такого..."

Мы знали Лавра Генриховича как неутомимого борца со страшным явлением, которое многие уже называют "чумой двадцатого века" – эпидемией беспричинных самоубийств, выкашивающей ряды образованной молодежи. Покойный был истинным крестоносцем, бросившим вызов этому ненасытному, кровожадному дракону. Давно ли появился в Первопрестольной скромный ковенский репортер, добившийся известности на провинциальном поприще и, как многие перед ним, приехавший покорять Москву? Здесь ему вновь пришлось начать с самого низа корреспондентской иерархии – с репортерской поденщины, мелкого хроникерства, описания пожаров и незначительных происшествий. Но талант всегда пробьет себе дорогу, и уже очень скоро вся Москва, затаив дыхание, наблюдала, как неутомимый журналист идет по следу зловещих "Любовников Смерти". В последние недели Лавр Генрихович почти не появлялся в редакции. Наши коллеги говорили, что, увлеченный расследованием, он чуть ли не перешел на конспиративное положение и переправлял свои репортажи городской почтой – вероятно, опасался разоблачения со стороны "Любовников Смерти" или чрезмерного внимания гг. полицейских. Вот истинная преданность своему делу!

Увы! Медик, врачующий эпидемических больных, сам рискует подцепить заразу. Но здесь, пожалуй, уместнее иное сравнение – с теми подвижниками здравоохранения, кто намеренно и сознательно прививает себе бациллу смертельно опасного недуга, дабы лучше изучить его механизм и тем самым спасти других.

Бог весть, что происходило в душе нашего коллеги в последний вечер его жизни. Известно только одно – до самой последней минуты он оставался истинным журналистом. Позавчера, в одиннадцатом часу, он позвонил метранпажу "Московского курьера" г. Божовскому и потребовал задержать номер, потому что есть "бомба" для первой полосы.

Теперь понятно, что за "бомбу" имел в виду покойный – собственное самоубийство. Что ж, финал карьеры Л.Жемайло и в самом деле вышел эффектным. Жаль только, в утренний выпуск "Московского курьера" эта кошмарная новость так и не попала. Судьба напоследок сыграла с журналистом злую шутку – мертвое тело было обнаружено лишь на рассвете, когда номер газеты уже вышел из типографии.

А ведь самоубийца выбрал для своего отчаянного поступка весьма приметное место – Рождественский бульвар, откуда рукой подать до Трубной площади. По всему, кто-то из поздних прохожих, или городовой, или ночной извозчик должны были заметить висящее на осине тело, к тому же освещенное стоящим неподалеку газовым фонарем, но нет - труп увидел лишь подметальщик, вышедший на бульвар сгребать листья уже в шестом часу утра.

Спи спокойно, мятежная душа. Мы доведем начатое тобою дело до конца. Наша газета дает обет поднять павший стяг и нести его дальше. Демон самоубийства будет изгнан с улиц нашего христолюбивого города. "Московские ведомости" продолжат журналистское расследование, начатое коллегами из "Курьера". Следите за нашими публикациями.

Редакция
"Московские ведомости" 19 сентября (2 октября) 1900 г.
1-ая страница

II. Из дневника Коломбины

Избрана!

"После того, как в ридикюле обнаружилась вторая карточка с одним-единственным словом Bald [Скоро (нем.)], написанным уже знакомыми буквами, сомнений не осталось: я избрана, избрана!

Мои вчерашние излияния по этому поводу были смехотворны – кудахтанье перепуганной курицы. Я не просто перечеркнула эти две странички, я вырвала их. Позднее вставлю что-нибудь более уместное.

Позднее! Когда ж позднее, если написано "bald"?

От этого короткого, звонкого слова у меня будто гуд в голове. Я хожу сама не своя, натыкаюсь на прохожих, и мне попеременно делается то жутко, то радостно. Главное же из переполняющих меня чувств – гордость.

Коломбина стала совсем другой. Она, быть может, уже никакая не Коломбина, а желанная и недостижимая для простого смертного Принцесса Греза.

Все прочие интересы и обстоятельства отодвинулись, утратили всякое значение. Теперь у меня новый ритуал, заставляющий трепетать мое сердце: вечером, вернувшись от Просперо, я достаю два белых квадратика, смотрю на них, благоговейно целую и убираю в выдвижной ящик. Я любима!

Перемена, произошедшая во мне, столь велика, что я не считаю нужным ее скрывать. Все в клубе знают, что Смерть шлет мне записки, но на просьбы показать эти послания я отвечаю отказом. Особенную настойчивость проявляет Гэндзи. Как человек умный, он понимает, что я не фантазирую, и очень обеспокоен – уж не знаю, из-за меня ли или же из-за того, что его материалистические воззрения оказались под угрозой.

Но заветных посланий я никому не покажу – они мои и только мои, адресованы мне и предназначены лишь для моих глаз.

На наших собраниях я теперь держусь истинной королевой. Ну если не королевой, то фавориткой или невестой короля. Я обручена с Венценосным Женихом. Ифигения и Горгона лопаются от зависти, Калибан шипит от злобы, а Дож взирает на меня тоскливыми глазами побитой собаки. Никакой он не Просперо, повелитель духов земли и эфира. Он даже не Арлекин. Он такой же Пьеро, как маменькин сынок Петя, некогда вскруживший голову иркутской дурочке своими завитыми локонами и трескучими стишками.

Вечера у Дожа - это мой триумф, мой бенефис. Но есть и другие часы, когда подступает слабость. И тогда начинают одолевать сомнения.

Нет-нет, в подлинности Знаков я не сомневаюсь. Меня терзает другое: готова ли я? Не жаль ли мне будет уходить из света во тьму?

Итог всякий раз один. Может, и жаль, но выбор будет сделан без колебаний. Упасть в бездну, в темные объятья неведомого, желанного Возлюбленного.

Теперь ведь совершенно ясно, со всей очевидностью доказано, что никакой смерти нет – во всяком случае такой смерти, которую я представляла себе прежде: небытие, беспросветность, ничто. Нет никакой смерти, а есть Смерть. Ее королевство – волшебная страна, великая, могучая и прекрасная, где меня ждут такое блаженство и такие прозрения, что от одного только предвкушения сладко ноет сердце. Обычные люди вползают в эту сказочную страну воющими от ужаса, хнычущими, напуганными, сломленными смертельной болезнью или дряхлостью, с угасшими телесными и духовными силами. Я же войду в чертог Смерти не жалкой приживальщицей, а драгоценной избранницей, долгожданной гостьей!

Мешает страх. Но что такое страх? Острые коготки, которыми глупая, жалкая, предательская плоть цепляется за жизнь, чтобы вымолить у судьбы отсрочку – на год, на неделю, хоть на минуту.

Ну да, страшно. Очень страшно. Особенно боли в последний миг. А еще больше – картин, которые рисует трусливый мозг: разрытая яма в земле, стук сырых комьев о крышку гроба, могильные черви в глазницах. И еще что-то такое из детства, из "Страшной мести": "В бездонном провале грызут мертвецы мертвеца, и лежащий под землею мертвец растет, гложет в страшных муках свои кости и страшно трясет всю землю".

Чушь, чушь, чушь".

"Мне пора"

Спорили жарко, перекрикивая друг друга.

– Место, где проходят заседания – секрет Полишинеля! – доказывал прозектор Гораций. – Сирано наверняка выдал адрес редакционному начальству! Не удивлюсь, если из соседних окон за домом следят газетные писаки. А однажды мы выйдем после заседания, и навстречу нам вспыхнут магниевые блицы! Нужно временно прекратить наши собрания.

– Глупость и чушь! – горячо возражал ему Розенкранц. – Ви маловерный человек! Нужно доверять Schicksal!

– Судьбе, – пришел ему на выручку брат.

– Да-да, зудьбе! Пусть будет, как будет!

– Навряд ли Сирано проболтался, – поддержал молодого человека Критон. – Зачем бы он стал резать курочку, которая несла ему золотые яйца?

А простодушная Ифигения, похлопав глазками, сказала то, о чем молчали прочие:

– Господа, лучше уж вместе, а? Вы же видите, Она играет по собственным правилам. Кого хочет, того и забирает. Страшно сидеть одной дома, там даже не поговоришь ни с кем, а здесь все свои...

"Любовники" переглянулись, наступила пауза. Мы похожи не то на соучастников преступления, не то на осужденных в ожидании казни, подумала Коломбина.

– Да где же Просперо? – жалобно спросил Петя, оглядываясь на дверь. – Что он-то думает?

Гэндзи отсел в угол – выкурить сигару. Хладнокровно выпускал струйки голубоватого дыма, в разговоре участия не принимал. Помалкивал и Калибан, слушавший спорщиков со снисходительной улыбкой.

Бухгалтер нынче вообще держался таинственно. Куда только подевалась всегдашняя нетерпеливая порывистость, с которой он дожидался спиритического сеанса или игры в "колесо Смерти"?

Калибан подал голос лишь тогда, когда в салон вошел дож, облаченный в черную судейскую мантию. Тут самый неистовый из паладинов Смерти вышел на середину комнаты и выкрикнул:

– Полно нести вздор! Лучше послушайте меня! Пришел и на мою улицу праздник! Я избран! Я тоже получил послание! – Он помахал каким-то листком. – Вот, можете удостовериться. Я ничего не прячу. Это факт, а не плод фантазии.

Последняя реплика, сопровожденная презрительным взглядом, предназначалась Коломбине.

Все сгрудились вокруг бухгалтера. Из рук в руки переходил маленький, в одну восьмую писчего листа прямоугольник, на котором печатными буквами было написано: "Испытан, одобрен, призван".

– Именно, что испытан! – возбужденно объяснял Калибан. – На терпение и на верность. Теперь понятно, отчего Она так долго меня мучила. Проверяла на постоянство. И я прошел экзамен. Видите – "одобрен"! И призван! Я пришел попрощаться, пожелать всем вам такой же удачи, извиниться за то, что иногда бывал резок. Не поминайте лихом Савелия Папушина, наимерзейшего из всех земных грешников. Таково мое настоящее имя, теперь что уж скрывать – все одно в газетах пропишут. Помилован по амнистии, вчистую! Поздравьте меня, господа! И еще я хочу поблагодарить вас, дорогой Учитель. – Он прочувствованно схватил Просперо за руку. – Если бы не вы, я так и не вышел бы из сумасшедшего дома. Катался бы по полу и выл, как собака. Вы вернули мне надежду и не обманули ее! Спасибо!

Калибан смахнул красной ручищей слезу, растроганно высморкался.

– А ну позвольте-ка.

Просперо со скептическим видом взял бумажку, повертел ее так и этак.

– Что ж, испытывать так испытывать, – задумчиво произнес он и вдруг поднес листок к свечке.

Послание сразу же загорелось, чернея и сворачиваясь. Бухгалтер истошно взвыл:

– Что вы наделали! Это же послание Вечной Невесты!

– Тебя разыграли, бедный Калибан, – покачал головой Дож. – Зачем так жестоко шутить, господа?

У Калибана от ужаса глаза полезли из орбит.

– Как... как вы можете, Учитель?!

– Успокойся, – строго сказал ему Просперо. – Это послание написано не Смертью, а человеком. В старинных книгах совершенно определенно сказано, что письма от Иносущего в огне не горят.

Тут Дож вдруг обернулся к Коломбине:

– Ты говоришь, что Смерть уже дважды писала тебе. Скажи, пробовала ли ты записки на воспламеняемость?

– Конечно, пробовала, – быстро ответила Коломбина, но внутри у нее все так и сжалось.

Розыгрыш! Подлый розыгрыш! Кто-то из соискателей подсунул ей эти листочки, чтобы поглумиться! Выбрали двух самых глупых, ее и этого идиота Калибана?

Сразу же обожгла догадка. Жертва обмана метнула испепеляющий взгляд на Горгону – не ухмыляется ли. Та ответила взором, исполненным еще более жгучей неприязни. Ага, выдала себя!

От обиды и разочарования Коломбина закусила губу. Подлая, подлая, подлая!

Ничего, признаться мерзавка не посмеет – Просперо с позором выгонит ее из клуба.

Глядя Горгоне прямо в глаза, Коломбина с вызовом сказала:

– И спичкой жгла, и свечкой - не горят. А моя кобра (она взяла за шейку Люцифера, нырнувшего в декольте, на теплое местечко, и показала всем его ромбовидную голову) цапнула бумагу клыками и в ужасе отползла!

Уж врать, так врать.

– Я просил тебя не носить сюда эту гадость, – сказал Просперо, глядя на змею с отвращением. Он невзлюбил бедняжку еще с той первой ночи, когда уж цапнул его за палец.

Коломбина хотела заступиться за своего наперсника, но не успела.

– У нее не горит, а моя сгорела?! – простонал убитый горем Калибан и заорал так, что качнулось пламя свечей. – Это нечестно! Несправедливо!

И дюжий бухгалтер разрыдался, как ребенок.

Пока все его утешали, Коломбина потихоньку вышла, побрела по направлению к бульвару.

Впору было самой расплакаться. Какая гнусная, кощунственная шутка!

Было безумно жалко мистического подъема последних дней, сладостного замирания сердца, а более всего – ощущения своей избранности.

Мести, душа жаждала мести! Лучше всего будет потихоньку шепнуть Калибану, кто из членов клуба забавляется сочинением записочек. Калибан не из джентльменов, он миндальничать не станет. Расквасит Горгоне всю ее лисью мордочку. Хорошо бы нос сломал или зуб выбил, размечталась ожесточившаяся барышня.

– Мадемуазель К-Коломбина! – раздался сзади знакомый голос. – Вы позволите вас проводить?

Кажется, принц Гэндзи со своей сверхъестественной проницательностью разглядел, какая буря бушует в ее душе.

Поравнявшись с Коломбиной, он как бы ненароком взглянул в покрасневшее лицо лже-избранницы. Заговорил не о записках и не о Калибановой истерике, а совсем о другом, и голос был не обычный, слегка насмешливый, а очень серьезный.

– Наши заседания все больше напоминают фарс, но смеяться не хочется. Слишком много т-трупов. Я таскаюсь в этот нелепый клуб уже три недели, а результат нулевой. Нет, что я говорю! Не кулевой – отрицательный! У меня на глазах погибли Офелия, Лорелея, Гдлевский, Сирано. Я не смог их спасти. А сейчас я вижу, как этот черный водоворот засасывает вас!

Ах, вашими бы устами, тоскливо подумала Коломбина, но виду не подала – напротив, скорбно сдвинула брови. Пусть поволнуется, пусть поуговаривает.

А Гэндзи и в самом деле, кажется, волновался – говорил все быстрее, да еще рукой в перчатке себе помогал, когда не мог сразу найти нужное слово:

– Зачем, зачем подгонять смерть, зачем облегчать ей задачу? Жизнь – такая хрупкая, беззащитная д-драгоценность, ей и без того ежеминутно угрожает мириад опасностей. Умереть ведь все равно придется, эта чаша вас не минует. Зачем же уходить из зала, не досмотрев спектакль до конца? А вдруг пьеса, в которой, между прочим, каждый исполняет главную роль, еще удивит вас неожиданным развитием сюжета? Наверняка удивит, причем не раз и, возможно, самым в-восхитительным образом!

– Послушайте, японский принц Эраст Петрович, чего вы от меня хотите? – озлилась на проповедь Коломбина. – Какие такие восхитительные сюрпризы сулит мне ваша пьеса? Ее финал известен мне заранее. Занавес закроется в каком-нибудь 1952 году, когда я, выходя из электрического трамвая (или на чем там будут ездить через полвека), упаду, сломаю шейку бедра и буду две недели или месяц валяться на больничной койке, пока меня, наконец, не приберет воспаление легких. И, конечно же, это будет больница для бедных, потому что все свои деньги к тому времени я потрачу, а новым взяться неоткуда. К этому самому 1952 году я превращусь в морщинистую, жуткую старуху семидесяти трех лет, с вечной папиросой в зубах, никому не нужную, непонятную новому поколению. По утрам я буду отворачиваться от зеркала, чтобы не видеть, во что превратилось мое лицо. Семьи у меня с моим характером никогда не появится. А если даже и появится – одиночество от этого бывает еще безысходней. Спасибо вам за такую участь. Зачем и кому, по-вашему, нужно, чтобы я дожила до этого? Богу? Но ведь вы, кажется, не верите в Бога?

Гэндзи слушал, болезненно морщась. Ответил горячо, с глубокой убежденностью:

– Да нет же, нет! Милая Коломбина, нужно доверять жизни. Нужно без страха вверять себя ее течению, потому что жизнь бесконечно мудрее нас! Она все равно обойдется с вами по-своему, иногда довольно жестко, но в конечном итоге вы поймете, что она была п-права. Она всегда права! Ведь кроме тех мрачных перспектив, которые вы рисуете, жизнь обладает еще и многими волшебными качествами!

– Это какими же? – усмехнулась Коломбина.

– Да хотя бы все той же высмеянной вами особенностью преподносить неожиданные и драгоценные дары – в любом возрасте, в любом физическом состоянии.

– Какие? – снова повторила она и снова усмехнулась.

– Бесчисленные. Небо, трава, утренний воздух, ночное небо. Любовь во всем многообразии ее оттенков. А на закате жизни, если заслужите, – успокоенность и мудрость...

Почувствовав, что его слова начинают действовать, Гэндзи усилил натиск:

– Да и, если уж говорить о старости, с чего вы взяли, что этот ваш 1952 год окажется так уж ужасен? Я, например, уверен, что это будет з-замечательное время! Через полвека в России установится повсеместная грамотность, а это означает, что люди научатся быть терпимее друг к другу и отличать красивое от безобразного. Электрический трамвай, о котором вы упомянули, станет самым обычным средством передвижения. По небу будут скользить летательные аппараты. Появится еще много удивительных чудес техники, которые сегодня нам невозможно даже вообразить! Вы ведь так молоды. Тысяча девятьсот пятьдесят второй год, это немыслимо д-далекое время, для вас вполне достижим. Ах, да что мы с вами уперлись в 1952 год! К тому времени медицина разовьется так, что продолжительность жизни намного увеличится, и само понятие старости отодвинется на более поздний возраст. Вы наверняка проживете и девяносто лет – и увидите 1969 год! А может быть, и сто лет – и тогда заглянете в 1979-й. Только представьте себе! Разве у вас не захватывает дух от этих цифр? Из одного любопытства стоит выдержать все тяжкие испытания, которые, судя по всему, сулит нам начало нового века. Пробиться через теснины и пороги истории, чтобы потом сполна насладиться вольным, равнинным ее течением.

Как красиво он говорил! Коломбина поневоле заслушалась и залюбовалась. Подумала: а ведь он прав, тысячу раз прав. И еще подумала: почему он упомянул о любви? Просто для фигуры речи или же в этих словах содержится особый смысл, предназначенный только мне одной?

Отсюда ее мысли приняли иное направление, далекое от философствований и попыток угадать будущее.

Что представляет собой личная жизнь Эраста Петровича Неймлеса, задалась вопросом Коломбина, искоса поглядывая на красавца. Судя по всему он – застарелый холостяк, из тех, кому, как говорила няня, чем жениться, милей удавиться. Неужто так, год за годом, и довольствуется компанией своего японца? Ох, непохоже – чересчур уж хорош собой.

Вдруг сделалось ужасно жаль, что он не встретился ей раньше, до Просперо. Может быть, все вышло бы совсем по-другому.

Они расстались на углу Старопанского переулка. Гэндзи, сняв цилиндр, поцеловал задумчивой барышне руку. Перед тем как войти в подъезд, она оглянулась. Он стоял на том же месте, под фонарем. Цилиндр держал в руке, ветер шевелил его черные волосы.

Пока Коломбина поднималась по лестнице, представляла себе, как все сложилось бы, если бы Гэндзи встретился ей раньше.

Открывала ключом Дверь – напевала.

А пять минут спустя стряхнула с себя всю эту блажь, потому что ничего того, о чем толковал Гэндзи, нет и никогда не было – ни доброй и мудрой жизни, ни любви. Есть только одно – великий магнит, который притягивает тебя, как маленькую железную стружечку. Если уж подцепил, нипочем не отпустит.

В эти пять минут произошло вот что.

Она села к столу, чтобы, как обычно, записать все события дня в дневник, и вдруг вспомнила про подлую шутку Горгоны.

Сердито выдвинула ящик, схватила оба бумажных квадратика с готическими письменами и поднесла к ним зажженную спичку, чтобы уничтожить следы своей постыдной доверчивости.

Прошло не менее минуты, прежде чем Коломбина убедилась: послания не подвержены огню. Сожгла несколько спичек, опалила подушечки пальцев, а бумага даже не почернела!

Трясущимися руками схватила сумочку, чтобы достать портсигар. Нужно было выкурить папиросу, собраться с мыслями. Сумочка выпала из непослушных пальцев, содержимое рассыпалось по полу, и в глаза Коломбине бросился маленький белый листок – точно такой же, как два предыдущих. Она схватила его и прочла одно-единственное слово: Comm [Приди (нем.)].

Вот так. И только так.

Несколько минут сидела без движения и думала не про Того, Кто прислал ей вызов, а про японского принца. "Спасибо вам, милый Гэндзи, – мысленно попрощалась с ним Коломбина. – Вы умны, хороши собой, вы желали мне добра. Я непременно влюбилась бы в вас – все шло к тому, но сыскался кавалер еще более импозантный, чем вы. Все окончательно определилось. Мне пора".

И хватит об этом.

Оставалось лишь написать в дневнике завершающую главу. Название возникло само собой.

Нежно, так нежно Коломбина покидает Город Грез

"Нежно – потому что именно это чувство переполняет сейчас все существо путешественницы, чей вояж близится к блистательному завершению. На душе от этого и сладостно, и грустно.

Коломбина долго сидела у стола, где горели три белые, медленно оплывающие свечи, и обдумывала разные способы ухода – будто перед балом перебирала платья в гардеробе, прикладывала к себе, смотрелась в зеркало, вздыхала и отбрасывала отвергнутый наряд на кресла. Не то, опять не то.

Ей почему-то было не очень страшно. От трех белых листков, аккуратно разложенных на столе, веяло силой и спокойствием. Коломбина твердо знала: сначала будет немножко больно, но зато потом все выйдет очень-очень хорошо, и заботил тщеславную кокетку вопрос в общем-то не столь уж и важный: как она будет выглядеть после смерти. Хотя как раз это, может быть, и являлось самой важной из проблем, которые осталось решить в ее коротенькой и стремительно несущейся к финалу жизни.

Она хотела бы после ухода смотреться, как красивая кукла, уложенная в нарядную коробку. Стало быть, быстрые способы вроде веревки или прыжка с балкона не годились. Лучше всего, конечно, было бы принять снотворное – проглотить целый хрустальный флакон опия, запивая сладким чаем со смородиновым джемом. Чай у Коломбины имелся, смородиновый джем тоже. Только вот снотворным запастись она не успела – потому что никогда в жизни не мучилась бессонницей: как только положит голову на подушку и разложит на обе стороны золотые пряди, так сразу и провалится в сон.

Наконец нелегкий выбор был сделан.

Набрать в ванну теплой воды. Добавить несколько капель лавандового масла. Умастить лицо и шею чудесным кремом "Ланолин" из оловянной трубочки, "идеальным средством для сохранения пригожей кожи" (дня на три, до похорон – дальше пригожая кожа не понадобится). Надеть белое кружевное платье, немножко похожее на подвенечное. Волосы перетянуть алой лентой, чтобы гармонировала с цветом воды. Лечь в ванну, под водой (чтобы было не так больно) чиркнуть острым ножиком по венам и медленно уснуть. Те, кто обнаружат Коломбину, скажут: она была похожа на белую хризантему, плавающую в бокале розового вина.

Теперь оставалось последнее: написать стихотворение. На этом закончится повесть о Коломбине, прилетевшей в Город Грез из неведомого далека, ненадолго расправившей здесь свои бесплотные крылышки и упорхнувшей из света в тень.

Из света в тень перелетев,
И ни о чем не сожалея,
Исчезла маленькая фея,
Умомолк пленительный напев.
(Перечеркнуто крест накрест)

Нет, это никуда не годится. Первая строчка подвернулась из чужого стихотворения, а последняя вообще черт знает что: "Умолкли звуки чудных песен". Попробуем сначала.

Ни черту не верю, ни Богу
О да! Умереть – уснуть.
Письмо позвало в дорогу
Я вещи собрала – и в путь
(Перечеркнуто крест накрест)

Опять не то. Почему-то ужасно не нравится третья строка – просто с души от нее воротит. И потом, как правильно – позвало или позвало, собрала или собрала? До чего трудно! И вода остывает, будет холодно. Придется выпустить и набрать новой.

Ну же!

Датский принц напрасно колебался.
Быть ему, бедняжке, иль не быть.
(Перечеркнуто крест накрест)

Нужно без глумливости и не так протяжно. Легче, невесомей.

Смерть – не сон и не забвенье,
А цветущий, дивный сад,
Где сулит мне пробужденье
Сладкозвучный водопад.

Ущипнуть себя до боли,
Чтоб на воле, средь дерев,
От приснившейся неволи
Пробудиться, умерев.

Понятно будет, что водопад – это звук струи, доносящийся из ванной? Ах, да пусть непонятно! И хватит терзать бумагу. Кто, собственно, сказал, что предсмертное стихотворение должно быть длинным? А у Коломбины оно будет коротеньким, нелепым и оборванным в самом начале, как оборвалась ее коротенькая и нелепая (но все же красивая, очень красивая) жи..."

Коломбина не дописала слово – в ночной тишине раздался звон дверного колокольчика.

Кто бы это мог быть, в третьем часу ночи?

В иное время она испугалась бы. Известно, что ночные звонки в дверь ничего хорошего не сулят. Но чего бояться, когда окончательный расчет с жизнью уже сделан?

Может быть, не открывать? Пусть себе трезвонит.

Она пристроила головку пригревшегося Люцифера поудобнее во впадинке на ключице, и попыталась сосредоточиться на дневнике, но неумолкающий колокольчик мешал.

Что ж, придется посмотреть, какой сюрприз приготовила жизнь на самом своем исходе.

Газовый рожок в прихожей Коломбина зажигать не стала.

Собственно, она уже догадалась, кто посетил ее в этот поздний час.

Гэндзи, больше-то и некому. Почувствовал что-то. Опять станет убеждать, уговаривать. Придется прикинуться, что со всем согласна. Дождаться, чтоб ушел, и уж потом...

Открыла.

На лестнице тоже было темно. Кто-то выключил там свет.

Смутно виднелся силуэт. Высокий, массивный – нет, не Гэндзи.

Ночной гость молчал, было слышно его шумное прерывистое дыхание.

– Вы ко мне? – спросила Коломбина, вглядываясь во тьму.

– К тебе! – раздалось сипение – такое дикое, злобное, что хозяйка отшатнулась.

– Кто вы? – вскричала она.

– Твоя смерть! С маленькой буквы.

Раздался хриплый хохот, из глубины глотки. Голос показался Коломбине знакомым, но от ужаса она перестала что-либо понимать, да и времени сосредоточиться не было.

Тень шагнула в прихожую, схватила барышню за шею крепкими, как железные клещи, пальцами.

Голос прошипел:

– Будешь вся синяя, с вывалившимся языком. Хороша избранница!

Страшный гость снова хохотнул – хрипло, будто дряхлая собака залаяла.

В ответ на хохот раздалось сердитое шипение разбуженного Люцифера. Храбрый змееныш, за последние недели изрядно подросший на молоке и мясном фарше, вцепился обидчику в руку.

Тот, зарычав, схватил ужа за хвост и шмякнул об стену. Это заняло не более секунды, но Коломбина успела рвануться. Ничего не решала, не выгадывала момент. Как животное, повинуясь инстинкту, рванулась и все.

Разевая рот, но все равно молча, без крика, побежала по коридору. Просто бежала. Вслепую, сама не зная, куда и зачем.

Ее гнал самый действенный погонщик – страх смерти. Непередаваемый, отвратительный. Сзади грохотала каблуками не Смерть, а смерть – грязная, смрадная, жуткая. Та самая, из детства. Жирная кладбищенская земля. Белые могильные черви. Оскаленный череп. Дыры вместо глаз.

Мелькнула мысль: в ванную, запереть задвижку и кричать, колотить по железной трубе, чтобы услышали соседи. Дверь ванной открывается вовне, ручка хлипкая. Начнет дергать – оторвет, а дверь останется запертой.

Замечательная была идея, спасительная. Но для ее осуществления требовалось три, ну хотя бы две секунды, а взять их было негде.

На пороге комнаты пятерня сзади ухватила за рукав. Коломбина дернулась что было сил, полетели пуговицы.

Зато вернулся голос.

– Помогите! – закричала она что было мочи.

Потом уже кричала не переставая. Так громко, как могла.

Метнулась из комнаты налево, в кухню.

Дверь ванной вот она, слышно, как шумит льющаяся из крана вода. Нет, не успеть.

Из кухни снова налево, в коридор. Круг замкнулся.

Куда дальше? Снова в комнату или на лестницу – входная дверь так и осталась открытой.

Лучше на лестницу. Может, кто-нибудь выглянет?

С криком вылетела на темную площадку, бросилась вниз по ступенькам. Только бы не оступиться!

Мешала длинная юбка. Коломбина рывком задрала ее выше колен.

– Стой, воровка! Стой! – ревел сзади хриплый голос.

Почему "воровка", успела подумать Коломбина, и в этот миг, перед самым последним пролетом, подвернулся и хрустнул каблучок.

Взвизгнув, беглянка грохнулась грудью, животом на каменные ступени, съехала вниз. Ударилась локтями, но было не больно – только очень страшно.

Поняла: встать не успеет. Прижалась лбом к полу. Он был холодный и пах пылью. Зажмурила глаза.

Громко хлопнула дверь подъезда.

Раздался звонкий крик:

– Ни с места! Стреляю!

В ответ сипло:

– На, получи!

Оглушительный треск, от которого у Коломбины заложило уши.

Раньше она в темноте ничего не видела, теперь перестала и слышать.

Кроме пыли запахло еще чем-то. Резкий, смутно знакомый запах.

Вспомнила – порох. Когда брат Миша в саду стрелял ворон, пахло так же.

Издалека, еле слышно донесся голос:

– Коломбина! Вы живы?

Голос Гэндзи.

Сильные руки, но не грубые, как те, а осторожные, перевернули ее на спину.

Она открыла глаза и снова зажмурилась.

Прямо в лицо светил электрический фонарь.

– Слепит, – жалобно сказала Коломбина.

Тогда он положил фонарь на ступеньку, и теперь стало видно, что Гэндзи опирается о перила, причем в руке держит дымящийся револьвер; что цилиндр у него съехал набок, а пальто расстегнуто.

Коломбина шепотом спросила:

– Что это было?

Он снова взял фонарь, посветил в сторону.

У стены сидел Калибан. Неподвижные глаза смотрели в пол. Из приоткрытого рта стекала темная струйка. Еще одна, совсем черная, – из круглой дырки во лбу.

Он умер, догадалась Коломбина. В руке мертвый бухгалтер сжимал нож, почему-то держа его не за рукоятку, а за лезвие.

– Хотел метнуть, – объяснил Гэндзи. – Видно, у матросов научился, пока по морям плавал. Но я выстрелил раньше.

Стуча зубами и давясь икотой, Коломбина спросила:

– За-зачем? П-почему? Я ведь и так хотела, сама...

Подумала: как странно, теперь я заикаюсь, а он нет.

– После, после, – сказал ей Гэндзи.

Осторожно поднял барышню на руки, понес вверх по лестнице.

Коломбина прижалась головой к его груди. Ей сейчас было очень хорошо. И держал он ее удобно, правильно. Будто специально учился носить на руках обессилевших девушек.

Она прошептала:

– Я кукла, я кукла.

Гэндзи нагнулся, спросил:

– Что?

– Вы несете меня, как сломанную куклу, – объяснила она.

Четверть часа спустя Коломбина, одна, сидела в кресле с ногами, завернутая в плед, и плакала.

Одна – потому что Гэндзи, укутав ее, отправился за доктором и полицией.

С ногами – потому что весь пол был мокрый, из ванной натекло.

А плакала не от страха (Гэндзи сказал, что больше ничего страшного не будет) – от горя. У нее на коленях узорчатой ленточкой лежал храбрый Люцифер, недвижный, бездыханный.

Коломбина гладила своего спасителя по шершавой спинке, всхлипывала, шмыгала носом.

Но когда повернулась к зеркалу, плакать перестала.

Увидела: на лбу багровая ссадина, нос распух, глаза красные, по шее пролегли синие полосы.

Пока не вернулся Гэндзи, нужно было хоть как-то привести себя в порядок.

III. Из папки "Агентурные донесения"

Его высокоблагородию подполковнику Бесикову (В собственные руки)

Милостивый государь Виссарион Виссарионович!

Эпопею с "Любовниками Смерти" можно считать завершенной. Постараюсь изложить Вам события минувшего вечера, не упуская ничего существенного.

Когда все мы в обычный час собрались у Просперо, я сразу же понял: случилось нечто из ряда вон выходящее. Председательствовал не Благовольский, а Заика, и вскоре стало ясно, что наш дож низвергнут, и бразды правления взял в свои крепкие руки новый диктатор. Правда, ненадолго и лишь для того, чтобы объявить сообщество распущенным.

Именно от Заики мы узнали о невероятных событиях минувшей ночи. Пересказывать их не буду, поскольку Вы несомненно обо всем уже осведомлены из Ваших источников. Полагаю, что московская полиция и Ваши люди разыскивают Заику, чтобы допросить его о случившемся, однако я Вам в этом малопочтенном деле не помощник. Мне совершенно очевидно, что этот человек действовал правильно, и если он не хочет встречаться с представителями закона (а именно такое впечатление создалось у меня из его слов), это его право.

Неизбежность убийства, совершенного при самообороне, подтвердила и Коломбина, едва не павшая от руки спятившего Калибана (того самого соискателя, которого в прежних своих донесениях я именовал Бухгалтером – его настоящее имя Вам тоже наверняка уже известно). Шея бедной девушки, еще хранящая следы совершенного над ней насилия, была закрыта шарфом, на лбу сквозь толстый слой пудры просвечивал кровоподтек, а ее голос, обычно такой звонкий, совсем осип от отчаянных криков о помощи.

Заика начал свою пространную речь с развенчания идеи самоубийства, с чем я от души солидарен, однако, с Вашего позволения, пересказывать этот вдохновенный монолог не стану, поскольку для Вашего ведомства интереса он не представляет. Отмечу лишь, что оратор говорил замечательно, хоть и заикался больше обычного.

А вот сведения, сообщенные Заикой далее, Вам наверняка пригодятся. Эту часть его речи я изложу подробно и даже от первого лица, чтобы иметь возможность время от времени вставлять собственные комментарии.

Заика начал так или примерно так:

"Я в основном живу за границей и редко бываю в Москве, поскольку климат родного города (я так и думал, что он москвич - это слышно по выговору) с некоторых пор стал не вполне полезен для моего здоровья. Однако я внимательно слежу за тем, что здесь происходит: получаю письма от знакомых, читаю московские газеты. Сообщения об эпидемии самоубийств и таинственных "Любовниках Смерти" не могли не привлечь моего внимания. Дело в том, что не столь давно мне пришлось заниматься делом Лондонского клуба "Немезис" - преступного сообщества, которое освоило редкую криминальную специальность: доведение до самоубийства с корыстными целями. Неудивительно, что необычайная частота беспричинных самоубийств имеет какое-то вполне натуральное и практическое обоснование. Не повторяется ли история "Немезиса", подумал я. Что если некие злонамеренные лица нарочно подталкивают легковерных или подверженных чужому влиянию людей к роковому шагу?

"Через два дня после моего прибытия в Москву покончил с собой очередной стихотворец, Никифор Сипяга. Я отправился обследовать его квартиру и убедился в том, что этот человек действительно принадлежал к числу "Любовников Смерти". Полиция даже не поинтересовалась, кто оплачивал нищему студенту это вполне пристойное жилище. Я же установил, что жилье для покойного снимал некто Сергей Иринархович Благовольский, человек необычной судьбы и экстравагантного образа жизни. Наблюдение за домом господина Благовольского подтвердило мои предположения – тайные собрания происходили именно здесь.

"Без особенных усилий мне удалось стать одним из вас, и теперь я мог продолжать свои изыскания уже изнутри клуба. Поначалу улики указывали на вполне определенное лицо. (Заика красноречиво посмотрел на Дожа, который сидел сгорбленный и жалкий.) Однако более тщательное расследование обстоятельств череды самоубийств и в особенности последние события - убийства Гдлевского и Лавра Жемайло (да-да, господина Жемайло тоже убили), а также покушение на убийство мадемуазель Коломбины - обрисовывают эту историю в совсем ином свете. История странная, запутанная до такой степени, что многие детали распутаны мною еще не до конца, но вчерашнее событие исполнило роль меча, рассекшего этот гордиев узел. Детали утратили значение, да и прояснить их теперь будет несложно.

"Лорелея Рубинштейн отравилась морфием после того, как у нее в комнате необъяснимым образом одна за другой появились три черные розы, которые эта впечатлительная и одержимая самоубийственной обсессией женщина восприняла как зов Смерти. Я довольно легко установил, что черные розы несчастной Лорелее подкладывала ее сожительница, создание алчное и недалекое. Она и в мыслях не держала ничего дурного. Думала, что помогает очередному поклоннику таланта поэтессы. За исполнение этого странноватого, но на первый взгляд вполне невинного поручения незнакомец платил ей по пяти рублей, обусловив вознаграждение требованием хранить тайну. При первом разговоре с этой особой я отметил ее испуг – она уже знала, к чему привело ее пособничество. Когда же она сказала, что засохшие розы были букетом, я сразу понял: она лжет – ведь все три цветка находились в разных стадиях увядания.

"Я пришел к этой женщине вновь, без свидетелей, и заставил ее говорить правду. Она во всем призналась и кое-как описала таинственного ухажера. Свидетельница сказала: высокий, страшный, бритый, с грубым голосом. Больше я от нее ничего не добился – она неумна, ненаблюдательна, да и подслеповата. Теперь-то ясно, что к ней приходил Калибан, однако в тот момент я все еще подозревал господина Благовольского и понял лишь, что моя версия несостоятельна. Если бы я проявил чуть больше проницательности, и гимназист, и репортер, да, вероятно, и сам Калибан остались бы живы".

Он сделал паузу, чтобы справиться с обуревавшими его чувствами. Кто-то из наших, воспользовавшись наступившей тишиной, спросил: "Но зачем Калибану понадобилось одних доводить до самоубийства, а других убивать, да еще так жестоко?"

Заика кивнул, словно признавая резонность вопроса.

"Вы все знаете, что это был не вполне нормальный человек. (Замечание показалось мне забавным. Можно подумать, все остальные "любовники" - люди нормальные.) Однако в его жизни были обстоятельства, о которых я узнал только теперь, уже после его смерти. Калибан, или Савелий Акимович Папушин (таково его настоящее имя) служил счетоводом на пароходе Добровольного флота. Судно совершало рейс Одесса-Шанхай и попало в тайфун. Спаслись только трое членов экипажа, добравшихся в шлюпке до маленького, пустынного островка - собственно, даже не островка, а скалы, торчащей посреди океана. Полтора месяца спустя британский чайный клипер, случайно оказавшийся в тех водах, обнаружил единственного выжившего - Папушина. Он не умер от жажды, потому что это был сезон дождей. Как ему удалось продержаться столько времени без пищи, он не объяснил, однако на песке были обнаружены останки двух его товарищей: соверешенно обглоданные скелеты. Папушин сказал, что над трупами поработали крабы. Англичане ему не поверили, держали под замком до прибытия в первый порт и сдали с рук на руки полицейским властям. (Я-то нисколько не сомневаюсь, что наш бухгалтер убил и слопал своих товарищей - достаточно вспомнить его чудовищные стихотворные сочинения, в которых постоянно фигурировали скалы, волны и скелеты, разыскивающие свое мясо.) Больше года Папушина держали в психиатрической лечебнице. Сегодня я разговаривал с его врачом, доктором Баженовым. Пациента одолевали постоянные кошмары и галлюцинации, связанные с темой каннибализма. К себе он относился с лютым отвращением. В первую же неделю лечения проглотил ложку и осколок тарелки, но не умер. Дальнейших попыток самоубийства не предпринимал, решив, что недостоин смерти. В конце концов Папушина выпустили с условием, что он будет являться для осмотра и беседы с врачом. Он сначала приходил, потом перестал. Во время последней встречи выглядел успокоенным и сказал, что нашел людей, которые помогут ему "решить его вопрос".

"Все мы помним, что Калибан был самым истовым ревнителем добровольной смерти. Он с нетерпением ждал своей очереди и мучительно ревновал к "успеху" других. Каждый раз, когда выбор падал на кого-то иного, он впадал в отчаяние: Смерть по-прежнему считает его недостойным присоединиться к обществу убитых и съеденных товарищей. А ведь он переменился, очистился раскаянием, он так верно служит Смерти, так страстно ее любит и желает!

"Я слишком поздно вступил в клуб, и мне сейчас трудно установить, как и почему Папушин вздумал подталкивать некоторых из соискателей к самоубийству. От Офелии, скорее всего, он просто захотел избавиться, чтобы прекратились спиритические сеансы – разуверился, что рассерженные духи "любовников" его когда-либо вызовут. Тут, как и в случае с Аваддоном, Калибан проявил недюжинную изобретательность, какой я в нем и не подозревал. Впрочем, известно, что личности маниакального склада бывают необычайно хитроумны. Не буду посвящать вас в технические подробности, это сейчас к делу не относится.

"Почему он решил извести Львицу Экстаза? Возможно, она раздражала его своей чрезмерной экзальтированностью. С несчастной Лорелеей Папушин сыграл злую шутку, которая, наверное, показалась его больному, извращенному сознанию очень остроумной. Другой мотивации предположить не могу.

"Зато с Гдлевским все совершенно ясно. Мальчик слишком хвастался расположением, которое якобы выказывала ему Смерть. История с пятничными рифмами и в самом деле поразительна – слишком много совпадений. Я заподозрил нечистую игру и хотел проследить за шарманщиком, чью песенку Гдлевский воспринял как последний из Знаков. Но бродяга будто сквозь землю провалился. Я обошел в тот вечер все окрестные улицы, но так его и не нашел...

"Калибан был действительно помешан на любви к Смерти. Он любил ее страстно, как любят роковых женщин. Должно быть, именно так Хосе любил Кармен, а Рогожин Настасью Филипповну – мучаясь, сгорая от нетерпения, отчаянно ревнуя к более счастливым соперникам. А гимназист еще и куражился своим воображаемым триумфом. Убив Гдлевского, Калибан уничтожил соперника. Он нарочно обставил все так, чтобы вы, остальные, поняли: никакое это не самоубийство, мальчишка – самозванец, Смерть не пошла с ним к алтарю. Если выражаться языком газет, это было самое настоящее преступление страсти".

Упоминание о газетах напомнило мне о Лавре Жемайло.

"А что произошло с Сирано? – спросил я. – Вы сказали, это было убийство. Опять Папушин?"

"Разумеется, смерть Жемайло не была самоубийством, – ответил Заика. – Калибан каким-то образом раскрыл журналиста. За несколько минут до гибели репортер телефонировал в редакцию (судя по всему прямо из этой квартиры, больше неоткуда) и обещал доставить какую-то невероятную новость. Не знаю, что он имел в виду, но хорошо помню события того вечера. Сирано отошел к книжным полкам, посмотрел на корешки и взял один из томов. Потом вышел и больше уже не возвращался. Это было около десяти часов вечера. Вскрытие установило, что умер он никак не позднее одиннадцати".

Так вот что означало загадочное шевеление двери, которое я наблюдал тем вечером в кабинете! Я подслушивал Сирано из коридора, а Калибан тем временем притаился с другой стороны, в столовой. Тогда-то он и раскрыл корреспондента!

"Полицейский врач установил, – продолжал между тем Заика, – что Жемайло скончался от удушения, однако на шее покойного кроме странгуляционной борозды видны еще и отчетливые следы пальцев. Очевидно, Папушин последовал за журналистом, догнал его на бульваре, совершенно пустынном в этот поздний час, и задушил, благо силой его природа не обделила. Рыхлый и низкорослый Сирано никак не мог оказать разъяренному бухгалтеру сколько-нибудь серьезного сопротивления. Затем Калибан подвесил труп на дереве, использовав для этого брючный ремень убитого. Это было уже не преступление страсти, но акция возмездия. С точки зрения Калибана, воспринимавшего членство в клубе как священное служение, Сирано был подлым предателем, заслуживающим иудиной участи. Именно поэтому было выбрано иудино дерево – осина".

Тут меня, честно говоря, прошиб холодный пот. Я представил, что сделал бы со мной этот сумасшедший, если бы узнал о нашей с Вами переписке. Вы хоть понимаете, какому чудовищному риску я подвергался, выполняя Ваше поручение?

У меня началось сердцебиение, задрожали пальцы и, боюсь, дальше я слушал уже менее внимательно, поэтому завершение речи передаю в несколько скомканном виде.

"Безнаказанность двух предшествующих убийств и все нарастающее озлобление подтолкнули Папушина к новому преступлению. Он решил умертвить Коломбину, новую фаворитку Смерти. Особенно мучительным безумцу должно было показаться унижение, которому он подвергся, когда заветное послание от Вечной Невесты было публично объявлено фальшивкой. Коломбина же утверждала, что ее Знаки в огне не горят.

"Тут надобно пояснить, что, по глубокому убеждению Папушина – убеждению, в котором его всячески укреплял наш дож, – самоубийство является наивысшей формой ухода из жизни, или, как выразился Стерн, аристократом среди смертей. Не дав Коломбине умереть по собственной воле, Калибан тем самым разоблачил бы ее как узурпаторшу – точно так же, как ранее он поступил с Гдлевским.

"Именно так все бы и произошло, если бы вчера, встревоженный состоянием мадемуазель Коломбины, я не отправился провожать ее до дому. Мы простились у подъезда, но я решил последить за ее окнами, чтобы немедленно вмешаться, если замечу что-нибудь подозрительное. Разумеется, мне и в голову не приходила мысль об убийстве – я опасался лишь того, что барышня вознамерится наложить на себя руки.

"В окне горел свет, время от времени я видел движение тени по шторе. Было уже очень поздно, но мадемуазель Коломбина все не ложилась. Меня одолевали мучительные колебания. Не подняться ли наверх? Но как будет выглядеть ночной визит мужчины к одинокой девушке? Нет, это было совершенно немыслимо.

"Я не видел, как Калибан проник в подъезд – очевидно, он вошел со двора, через черный ход. В четверть третьего мне послышалось, будто сверху доносятся приглушенные крики, однако я не мог бы поручиться, что не обманываюсь. Я весь обратился в слух, и через несколько секунд уже вполне явственно донеслось: "Нет! Нет! Черепа! Черви!"

"Крики раздавались из самого подъезда. Я не понял значения слов, да и сейчас не понимаю, что имела в виду мадемуазель Коломбина, однако немедленно бросился к парадному. Как оказалось, вовремя. Несколько мгновений промедления, и было бы поздно".

Здесь с Коломбиной приключилась истерика. Она зарыдала, бросилась Заике на грудь, говорила бессвязные слова и несколько раз поцеловала его в лоб и щеки, нанеся некоторый урон прическе и воротничкам этого франта. Когда же девицу напоили водой и усадили в кресло, Заика сказал нам в заключение:

"Теперь все, дамы и господа. Клуб "Любовники Смерти" я объявляю распущенным. Нет никакой Смерти с большой буквы. Это раз. Той смерти, которая существует, любовники с любовницами не нужны. Это два. Придет время, и вы непременно повстречаетесь с этой скучной дамой, всяк в свой час. Никуда эта встреча От вас не уйдет. Это три. Прощайте".

Расходились молча, в выражении лиц преобладали растерянность или возмущение. С Просперо никто не попрощался, даже его одалиски. Он сидел, совершенно уничтоженный. Еще бы! Как мог этот хваленый ясновидец и самоназначенный спаситель душ так фатально ошибиться? Ведь сам привел в клуб опасного маньяка, всячески ему покровительствовал, по сути дела – поощрял убийцу! Не хотел бы я оказаться в его шкуре.

Или хотел бы? Ей-богу, в положении свергнутого кумира, который вчера еще был высоко вознесен, а сегодня сброшен в грязь – в унижении, в растоптанности есть наслаждение не менее острое, чем в победительности и успехе. Мы, немцы, знаем толк в подобных вещах, потому что начисто лишены чувства меры. Утонченную сладость позора, ведомую лишь очень гордым людям, отлично чувствовал и гениальный Федор Михайлович, самый немецкий из русских писателей. Жаль, что у нас с Вами не было случая поговорить о литературе. Да теперь уж и не будет.

На сем завершаю свой последний отчет, ибо принятые мною обязательства исполнены. Можете доложить начальству, что московской эпидемии самоубийств наступил конец. Припишите эту заслугу своим усилиям – мне не жалко. Я не честолюбив, от жизни мне нужны не почести и карьера, а нечто совсем иное, чего Вам, боюсь, не оценить и не понять.

Прощайте, Виссарион Виссарионович, не поминайте лихом. А я постараюсь не поминать лихом Вас.

Ваш ZZ
20 сентября.

назад в раздел "Произведения"